[...] Не хочется верить, что о В. Н. Чекрыгине мы можем теперь только вспоминать, но никогда не увидим больше этого милого, мудрого, замечательного человека-художника. Улегся непокорный, вечно торчавший вихор на его высоком лбу. Весь его симпатичный облик, напоминавший внешность какого-то гофмановского персонажа, ушел навсегда. Но нам осталось его значительное, глубокое, прекрасное искусство. Мы и богаты и бедны, так как то, что можно было ждать от В. Н. как художника, все-таки не укладывается в то, что он нам оставил.
С В. Н. я познакомился лет пять тому назад, но за весь этот промежуток времени, вряд ли мы уделили друг другу, в общей сложности, более часа времени. Одно случайное обстоятельство сблизило нас только в последний месяц его жизни. На вернисаже выставки «Искусство — жизнь» на меня произвели чрезвычайно сильное впечатление рисунки В. Н., которого я до этого знал только по живописи. Я просил присутствовавших на выставке друзей-художников уговорить В. Н. показать мне все его рисунки. Через несколько дней после этого В. Н. пришел ко мне и принес с собой несколько папок, заключавших, вероятно, около трехсот его рисунков. Мы просидели до глубокой ночи, пересматривая рисунки, от которых я не мог оторваться и после его ухода. Я был настолько увлечен, рисунки мне показались настолько значительными и совершенными, что я невольно задал ему вопрос — почему же он не знаменит? Почему о нем не говорят вне круга художников? [...] «Вы первый человек, кроме моих друзей, который заинтересовался моими рисунками; сам я не умею устраивать себе славу». Тогда мне пришло в голову заняться его славой, и я предложил оставить у меня отобранные мной 40—50 рисунков, казавшихся мне наиболее характерными, с тем, что я покажу их лицам, интересующимся искусством, уверенный, что только незнакомством с этими рисунками можно объяснить отсутствие печатных статей и монографий о В. Н. Я не ошибся в своих предположениях; действительно, большинство тех, кому я показывал рисунки В. Н., а это были главным образом университетские искусствоведы, либо совсем ничего не слыхали о нем, либо знали его только по фамилии. Интерес, который был проявлен к его рисункам, чаще всего, можно было характеризовать как изумление, и вопрос, заданный мной художнику, повторялся почти каждым смотревшим рисунки. Один из видевших эти рисунки у меня настолько увлекся ими, что решил в ближайшее же время написать статью о В. Н.
В течение мая месяца В. Н. неоднократно заходил ко мне, и мы много беседовали, причем темой наших бесед всегда было либо его искусство, либо искусство вообще. Особенно охотно говорил он о Н. Ф. Федорове, философия которого имела большое влияние на него как художника. [...] ...Все его последние рисунки были фрагментами какой-то грандиозной картины, которую он собирался создать. [...] У него было ясное и глубоко продуманное философское миросозерцание, которое одновременно было и его художественным миросозерцанием. Собственно, эта черта — наличность тесно связанного философского и художественного миросозерцания — больше всего прельщала меня в В. Н., и то, что я сразу угадал по его рисункам, и вызывало у меня желание ближе познакомиться с ним. Я совершенно уверен, что характер искусства В. Н. есть знамение времени, что он один из предвестников нового искусства, которое будет близким прошлому, старому искусству, искусству предков.
Развиваясь как художник в эпоху наибольшего увлечения формализмом, внешними техническими фокусами и модными течениями, он, один из очень немногих, уберегся от того, чтобы средства не сделать целью. [...] Его композиции полны глубоких образов, и вместе с тем рассказать их словами совершенно невозможно. Когда мне приходилось спрашивать В. Н. о том, что он хотел выразить тем или иным рисунком, он никогда не мог «объяснить» их.
[...] Мне очень хотелось понаблюдать В. Н. во время работы, и он обещал доставить мне эту возможность.
За день до смерти он обещал мне сделать несколько рисунков в моем присутствии, причем мы даже выбрали тему — это должна была быть свободная транскрипция кар¬тины Тинторетто «Рождение Млечного пути», которую мы одинаково с ним любили и на которой я особенно настаивал, так как такая транскрипция дала бы мне исходную точку его интуиции и облегчала бы понимание того, как она им облекается в художественную форму. Увы, этот опыт уже не может осуществиться. [...]
(Из статьи, напечатанной в журнале «Маковец», 1922, № 2)