[...] Я познакомился с ним в головном классе 1911—1912 гг. Это был очень худенький живой мальчик с небрежно, в скобку, подстриженными волосами, скрывавшими его высокий чистый лоб. Он был епfапt tегriЫе всего Училища. [...]
Его можно видеть всюду — и в мастерских и в скульптурной, но больше всего в коридорах и в чайной, где он ораторствует, поднимая указательный палец своей тонкой красивой руки наподобие одного из апостолов леонардовской «Тайной вечери», и тут же меняет проповеднический и обличительный тон на тон анекдота и каламбура. [...]
С Бурлюком, который был в следующем — натурном — классе, его соединяла общая, непримиримо-отрицательная точка зрения на салонное искусство 80-х—90-х годов.
Собирательной в этом смысле фигурой и мишенью всех яростных нападок был К. Маковский, которого Вася называл «фотографом» и ненавидел со всей нетерпимостью юности.
«Остракизму» подвергался не только Маковский, но и вообще почти все современное искусство или искусство недавнего прошлого. «Некрасиво»,— говорил Вася, противопоставляя всему этому искусство великих — мастеров прошлого. [...]
Вася был обладателем каких-то неведомых для меня сокровищ, — ему доступно было какое-то знание, достоверность которого я смутно ощущал. [...]
Мы с Васей были в фигурном классе — там же был и Маяковский. [...] С Маяковским у Чекрыгина были самые приятельские отношения, и он даже позволял себе небольшие дерзости. [...]
Маяковский прощал ему это как младшему, иногда беря его даже под свое покровительство.
Вася же в ту пору был порядочный «задира», и его резкости и безапелляционный тон в суждениях об искусстве приводили нередко к серьезным обидам. [...]
Как-то раз Вася объявил мне, что Володька (т. е. Маяковский) хочет издать сам свои стихи кустарным литографированным способом и ему надо в этом помочь,— удобнее всего работать над этим в моей комнате. Я согласился. Маяковский принес с собой литографской бумаги, особых чернил и стал диктовать Васе,— тот писал своим характерным почерком, немного в славянском духе
Вася сделал несколько очаровательных рисунков, напоминающих новгородские фрески, не имеющих, правда, ничего общего с текстом Маяковского.
— Ну вот, Вася,— бурчал Маяковский,— опять ангела нарисовал, нарисовал бы муху, давно не рисовал!— Впрочем, особенно не возражал: ему это было как-то безразлично.
Текст и рисунки были отнесены в маленькую литографию у Никольских ворот. Отпечатано было 300 экземпляров. [...]
Как Вася работал в Училище живописи?
В сущности говоря, он не работал вовсе. Во всяком случае, о какой-нибудь методической работе не могло быть и речи.
Но тем не менее его, правда, очень немногочисленные рисунки с того же сухого, мертвого гипса были чрезвычайно своеобразны, полны значительности и совершенно не похожи на сотни и сотни старательно выполненных ученических «штудий».
В класс Вася являлся очень редко и к самому концу урока, но, когда принимался за работу (подрамок любил ставить прямо на пол и сам садился по-турецки), то в какие-нибудь 10 минут ясно обозначалась композитивная цельность и загорались краски... «Васька — замечательный колорист», — таков был общий глас среди учеников.
Преподаватели считали, что его необыкновенные способности — ему же во вред, при той легкости, с которой ему все давалось, в нем не может выработаться привычка к систематической работе. [...]
В Училище живописи, ваяния и зодчества неудача — лишение стипендии, главным образом из-за отсутствия работ.
Объявляет в канцелярии, что даром работать не будет и берет свои бумаги из училища. [...]
Решаем ехать за границу, чтобы остаться в Париже и работать. В марте В. Н. уезжает в Киев. [...]
В назначенный день мы встречаемся с Васей в Варшаве и едем через Мюнхен — Вену в Париж. [...]
Из Мюнхена мы направились в Вену. Смотрели Тинторетто и вообще итальянцев. Нигде больше не задерживаясь, добрались, наконец, до Парижа. Это было в разгар лета.
В Париже В. Н. почти всегда ходил с непокрытой головой. Его характерная фигура, особая манера держать себя прямо, почти величественно, откинутые назад волосы, открывавшие высокий лоб мыслителя, — все это обращало на себя внимание французов: на него чуть ли не указывали пальцем, тотчас узнавая русского. [...]
Целыми днями бродили по городу — все остальное время было поглощено Лувром. Там он подолгу выстаивал перед Джотто, Тинторетто, Леонардо. [...]
В Париже пробыли недели две.
Лето провели на берегу Атлантического океана в местечке Гетари — на границе с Испанией.
В. Н. как ящерица грелся на южном солнце, купался, удивляя всех своим умением плавать и бесстрашно прыгать с большой высоты прибрежных скал.
Мы много с ним бродили по окрестностям. Однажды пешком даже перешли испанскую границу — идя по берегу моря, иногда карабкаясь по почти отвесным каменным плитам. [...]
Два месяца, которые мы на обратном пути провели в Париже, ничего нового не дали в смысле осмотра произведений искусства: все время расходовалось на всевозможные хлопоты, хождение в консульство и т. д.
Мы оказались отрезанными от России* — почта и телеграф бездействуют. Средства наши иссякли. [...]
Мы возвращались северным путем. В Лондоне пробыли всего три дня. Почти все музеи были закрыты. Все же удалось увидеть Чимабуе и мраморы Парфенона. [...]
Осенью этого года** В. Н. [...] записывается добровольцем в армию.
«Там страдание — я должен идти туда».
Говорил также, что «жизнь тоже борьба, но только скрытая».
Начало его «военной карьеры» было совершенно ужасно. Вот что он пишет в письме:
«[...] В Москве я был наказываем ежечасно, один раз сильно (поставлен под винтовку на 4 часа) за неуместный рассказ о капитане Копейкине. Сидел под арестом 20 суток, был предан военному суду за неподчинение дисциплине, отставлен от школы прапорщиков. Иногда эта игра с русскими законами и ротным командиром заходила далеко, я бегал в город из-под ареста (хотя у дверей был часовой) — через окно. Это по военному положению, кажется, грозит расстрелом, но я умел благополучно возвращаться. По освобождении из-под ареста я бежал на позицию. В поезде переоделся в солдата и теперь — я здесь. Меня все это только отчасти забавляло, но к этим на вид легкомысленным поступкам вели глубокие причины. Теперь слушаю грохот пушек, это подделка под грозу, хотя и не так жутко, но слишком смертельно. [...]»
[...] Здоровье сто сильно подорвалось на войне, он стал очень нервный, раздражительный. [...]
Весной***, благодаря содействию П. Кузнецова, откомандировывается в Детский театр, руководимый Г. М. Паскар.
В. Н. делает несколько очаровательных эскизов к постановке «Принцесса Турандот». Поступает в ИЗО Наркомпроса — в отдел плаката. [...] В. Н. много рисует. Возникают опять мечты о фреске. [...]
Кафе «Домино». Читает там лекцию.
В ней он излагает свое художественное, жизненное «кредо». Искусство образа. [...]
Ряд больших серьезных мыслей.
«Такую лекцию,— заметил поэт-имажинист Грузинов при выступлении В. Н., —мог бы прочесть молодой доцент, вернувшийся из Геттингена».
Это было не для посетителей кафе. Не было ничего злободневного, трюкаческого, эстрадного. [...]
К этому же времени относится проект В. Н. прочесть курс лекций по философии искусства во Вхутемасе. К этим лекциям он много и долго готовился, делал выписки и пр. Наконец, был составлен конспект — вполне серьезно и продуманно, как я слышал от художника А. В. Шевченко, который был тогда деканом живописного факультета. Но директор Вхутемаса Равдель, пробежав глазами конспект, безапелляционно заявил: «Никаких философий искусства». Этим все дело и закончилось. [...]
В 1922 году при ближайшем участии В. Н., по крайней мере в смысле идеологии, создается общество художников «Маковец».
Мысли В. Н. о высокой роли художника в синтетической культуре будущего, об искусстве образа были выражены в «Манифесте» «Маковца», появившемся на страницах одноименного с ним журнала, издаваемого А. М. Чернышевым — братом художника Н. М. Чернышева. [...]
Выставка «Маковец» была устроена в помещении Музея изобразительных искусств.
Живописных работ Васи почти не было, [...] но зато его рисунки блестящим кольцом опоясывали весь зал — их было, вероятно, около сотни.
Перед открытием выставки Вася заглянул туда, затем вернулся домой. На вопрос жены: «Ну, как на выставке?»— он ответил спокойно: «Хорошо, все погибло».
Оказывается, в сыром, неотапливаемом помещении музея окантовка рисунков размокла и большинство рисунков упало на пол, на котором стояли лужи — во многих местах с потолка текло.
К счастью, к открытию выставки все удалось восстановить — уже не помню кто, кажется, В. Е. Пестель помогла отнести застекленные рисунки с размокшими окантовками ко мне. [...] Рисунки разложили по всей комнате, где только можно было — для просушки — после все было подклеено вновь. [...]
Все огромное количество рисунков, созданное им за этот год, было сделано ночами, когда он дежурил у постели тяжелобольного брата жены.
Как же создавались эти листы-шедевры — иначе их трудно назвать?
Небольшой столик, лист бумаги, освещенный керосиновой лампой, коробочка прессованных углей «Соnté à Раris» — вот вся несложная обстановка дивной лаборатории образов.
Вася говорил мне, что когда он работает, у него такое ощущение, что не он сам, а кто-то другой водит его рукой — ему приходится лишь доделывать и исправлять «недосмотры». Такое вторжение чьей-то чужой воли он считал греховным... я всячески оспаривал это, видя в этом проявление внутренних, неосознанных творческих сил.
Так создавался его графический оеuvrе. Впрочем — это графика только по материалу — прессованный уголь, сангина, карандаш... по существу — это сама живопись, его рисунки всегда воспринимаются как цвет. [...]
Несмотря на этот новый уклон в своем творческом пути, В. Н. продолжает говорить о фреске, о своей постоянной мечте еще с 1913—1914 годов.
Он пишет в «Дневнике» с пометкой того же 25 января 1921 года:
«Я совсем другого взгляда на живопись, чем европейцы. Станковая живопись не что иное, как фрагмент бытийной, общей трагедии, выражением которой может быть только фреска». [...]
В. Н. чувствовал это с 14—15 лет. И он был прав в своем стремлении к фреске, ибо только такая форма могла бы передать избранный им порядок интенсифицированных образов, над выражением которых В. Н. работал всю свою жизнь. [...]
Начало было сильное. Смерть прервала начатое. [...]
В. Н. [...] пешком, по путям, направился в Мамонтовку, где они в тот период снимали дачу.
Очевидцы рассказывали, что видели высокую фигуру в плаще, шагающую по путям, и два встречных поезда. [...]
Когда поезда разминулись — на путях уже никого не было.
Очевидно, В. Н. не слышал приближавшегося к нему сзади поезда, так как его шум заглушался поездом, идущим ему навстречу.
Поезд остановили. На нем оказалась его жена и другие родственники. Говорят, он еще дышал, но был без памяти.
Ему отрезало ногу у щиколотки и на лбу виднелась вдавленность, по-видимому, пролом черепа, от чего и произошла смерть.
Я увидел его уже в гробу. [...]
Гроб утопал в цветах. На ленте, которую мы положили в гроб, я написал: «Великому художнику от друзей». [...]
* Из-за начала первой мировой войны (Ред.)
** 1915 год (Ред.)
*** 1920 год (Ред.)
(Из неопубликованной рукописи Л. Ф. Жегина «Материалы к биографии В. Н. Чекрыгина»)